…И вечно радуется ночь. Роман - Михаил Лукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот уж два месяца как ко мне приписана молчунья Фрида, но желания видеть её у меня нет никакого совершенно, и я тут же отвечаю, что, так уж и быть, не премину подняться в обмен на клятвенное заверение дражайшего доктора в том, что он не будет звать сестру.
Таким нехитрым образом он вынуждает меня подниматься – это небольшой успех и вовсе никакая не виктория, но он расслабляет и окрыляет доктора Стига. Возможно, в дальнейшем это будет мне на руку.
– Очень радостно видеть вас здесь, доктор, – кисло замечаю я, – знаете, что я надумал? Хочу завещать вам все эти бумаги, которые вы можете видеть здесь во множестве, чтобы вы, когда я покину этот свет, продав их, смогли бы обеспечить себе безбедное существование.
Доктор, понимая, что я имею в виду, так же кисло отзывается:
– Вы так любезны!
Без сомнения, интересный человек, этот Стиг, совсем без бороды и прочей растительности, да и бреет голову налысо, а кожа на лице бледная-бледная, как у покойника, даже с каким-то оттенком синевы, но зато пронзительные холодные голубые глаза, и почти всегда плотно сжатые узкие губы. Такой взгляд должен быть именно у врача, чтобы смотреть им на дам, пытающихся по своему обыкновению скрывать от него свой возраст. В общем, это тот редкий случай, когда человек пребывает на своём месте; то же самое, видимо, можно сказать и обо мне самом.
– Так отчего вы молчали? – интересуется он, мрачно оглядывая меня с ног до головы. – Объяснитесь. Я начинал думать, уж не случилось ли чего.
– Я спал, неужто не видно? – только и отвечаю я.
– Спали? Странное место выбрали вы своей постелью, однако, – замечает он, ещё пуще расслабляясь оттого, что ему не пришлось слышать ни об атмосфере на Юпитере, ни о Френсисе Дрейке, ни о Городе Солнца, ни о чём подобном.
Отлегает от сердца и у меня; доселе был я, точно натянутая до предела струна, готовая порваться, теперь же холодный пот просыхает постепенно, и горячая кровь сходит с лица, забирая с собой всё недавнее беспокойство. Доктор Стиг здесь, он неизменен – такая же глупая страсть, столь же нелепое стремление проявлять заботу о ближнем, быть мессией даже после того, как самолично возводит тебя на Голгофу, – так отчего меняться мне?
Да, доктор здесь, и визит его не случаен, как всегда, он о чём-то размышлял, спускаясь ко мне с небес – и морщины у него на лбу так до конца и не разгладились. Что-то случилось, что-то, о чём он думает и никак не может забыть?
– Вот что, дружище, – говорит он далее, – давайте начистоту. Не будем выяснять теперь, отчего вы лежите на полу, а не там, где положено, на кровати, и отчего целую ночь провалялись в дверях, поговорим о чём-то более глобальном, о чём я давно думаю. Вам, верно, что-то не по душе в нашем заведении, вы голодаете, кричите и протестуете, в общем, ведёте себя из ряда вон нехорошо, а о постоянных нарушениях вами установленных норм я уж и вовсе промолчу. Вот и теперь вы играли в молчанку, изображали из себя графа Монте-Кристо, вместо того, чтобы ответить на простой, ни к чему не обязывающий, вопрос. Быть может, в доверительной беседе вам стоило бы рассказать мне, что у вас не так, что беспокоит вас, и я бы постарался что-то сделать для вас, как-то улучшить ваш быт ли, сформировать более приятное меню по вашему вкусу…
Такой неожиданностью я слегка ошарашен поначалу – никогда прежде он не обращался ко мне так, по-свойски, добрым пастырем. Смотрю на него: в моём рассеянном взоре, верно, мыслью и не пахнет.
Моё замешательство рождает в его глазах какой-то странный огонёк, сродни злорадству. Но я быстро прихожу в себя, слишком быстро, чтобы ему стало тепло на душе.
– Откровенно говоря, дорогой доктор, я и не чаял, что вы явитесь ко мне по такому незначительному поводу, – замечаю я. – Едва услышав ваш голос, я подумал, что не иначе мои анализы оказались вдруг ни с того ни с сего положительными, либо профессору Фрейду во сне привиделось лекарство от моей болезни, и вы поспешили сообщить мне столь несчастливую для меня новость. Логично было бы подумать с вашей стороны, что сей факт как раз таки и лишил меня дара речи, и поразил в самое сердце, оттого, я не смог тут же засвидетельствовать вам своё почтение.
Доктор тут же возвращает себе первоначальную бледность, злорадства нет и следа.
– Не знаю, как и реагировать на ваши слова, – говорит он, – это трудности перевода, должно быть, ведь вы же иностранец… Впрочем, любому культурному человеку известно, что профессор Фрейд – психоаналитик и не имеет никакого отношения…
– …К растениям и овощам, – прерываю его я, демонстрируя отличное знание его собственного родного языка.
– К растениям и… – задумчиво повторяет он, и вдруг восклицает: – Каким ещё к чёрту овощам!?
– К госпоже Фальк, например, или к старому Хёсту, медведю, который лежит в соседней комнате, недвижим, с открытым ртом, куда иногда залетают мухи— чем не растения, а?! Вот вы, господин доктор, заходили к Хёсту сегодня? А если он уже два дня как мёртв и завонялся?!
– Что за чушь! Господин Хёст жив! – возмущается доктор.
– О, я бы не был так уверен… На той неделе, аккурат перед Родительским Днём, я не видел вашей разлюбезной Фриды почти три дня и был предоставлен сам себе. Может, и Хёстова сиделка не кажет носа к нему? Даже очень вероятно, ведь он – мой сосед и я бы слышал, когда его посещают – двери здесь, знаете ли, поскрипывают, а стены тонки.
Блуждающий взгляд доктора, наконец, останавливается на моём лице.
– Вы – озорник, Лёкк, – говорит он, улыбнувшись, по своему обыкновению, одним, на этот раз левым, краешком рта, – но всё же шутить с такими вещами, на мой взгляд, грешно…
– Не больше, чем зарабатывать на них, – отзываюсь мгновенно.
Он тяжко вздыхает, встряхнув лысой головой, и, кажется, готов простить мне очередную насмешку, но лишь за то, чтобы сменить ненужную ему тему. Он обходит в раздумьях мою комнату кругом, останавливаясь у картины, у кровати, у шкафа, и у окна, а затем, взяв мой единственный стул, ставит его спинкой к окну и присаживается непринужденно, закинув ногу на ногу, король на собственном престоле. Далее – небрежный жест в мой адрес – дозволяю садиться, мол. Будьте любезны, я не горделив, усаживаюсь на кровать: та вновь жутко скрипит, а на лице доктора – ни следа забот, не минуло и нескольких минут, как всё схлынуло.
– Ну, вот что, друг мой, – деловито и как-то на диво раскованно начинает он, – признаться, вовсе не о том я хотел говорить, не о быте, не о сёстрах… Читаю вашу историю болезни, это, можно сказать, стало моим настольным чтивом…
– Хм, что я слышу – история болезни! – не отказываю себе в удовольствии вставить словечко. – Вы будто бы обнаружили здесь больных? Что же мучает нас: капустница, колорадский жук, плодожорка?..
Доктор понимает, что заговорился, раненный отравленным шипом моей колкости, и тут же с лёгкостью отмахивается:
– Ну, биографию, судебные протоколы, разве это имеет значение?.. Так вот, позвольте узнать у вас одну вещь?
Я усмехаюсь, тут же напоминая ему то, от чего он поспешил отмахнуться:
– Это относится к истории моей болезни или моей собственной истории?
– Скорее к последнему.
– Тогда вынужден вам отказать, милейший доктор. Если в судебных актах вы ещё можете покопаться – всё же они в общественном достоянии – то в остальном… Впрочем, проживите ещё некоторое время после меня, сохранив интерес к моей персоне…
– Что же тогда?
– …И тогда, без сомнения, сможете прочитать многое, что вас интересует, в моём некрологе.
– Но всё же, – кривится он, – в качестве приватной беседы.
– Приватно я всегда беседовал исключительно с дамами…
Он продолжает, тем не менее, без тени смущения, полагая добиться своего единственным пригодным для этого теперь способом – нахрапом:
– Вы – русский, и покинули вашу родину после… как это у вас там называлось? После Революции… – это странное для него (да и для многих норвежцев) слово коверкает он неимоверно дико, как-то вроде «Разколюции» или «Проституции», так что мне немалого труда стоит понять его, – …покинули, и оказались в Швеции, затем в Норвегии, здесь вы обрели славу, почитателей. Истинно, многие читали вас здесь, многие любили, (даже я сам, скрывать нечего, был заинтересован) у вас было всё – богатство, любовь, признание – всё то, о чём любой человек может лишь мечтать! Но вы… – здесь его обычно невозмутимое лицо вновь слегка кривится, – …вы презрели всё это, вы не были благодарны судьбе за её дары. Поразительно: обладая известностью, вы не вели публичной жизни, будучи богатым – не тратили состояние, блуждали во власянице по пустыне вместо того, чтобы разъезжать в золотых каретах. Да, Лёкк, мне не настолько много лет (хоть меня и трудно назвать мальчиком), и я не испытал ещё тех злоключений, что испытывали вы некогда, оставляя родную страну против воли, но всё же, хотите верьте, хотите – нет, я всегда хотел одного – задать вам этот вопрос, всего лишь. Порою, мне снилось это! Поверьте, я редко вижу сны, и вообще не столь впечатлителен, но это… Это мучило и изводило.